Ольга Соина. Матрёшино счастье (сибирская сказка). Продолжение 2

 

«Ну, вот, стало быть, Ваньша, — Кузьмовна начинает, — ить ты знаешь, что я в Сибири-от пришлая, как и Матрёша твоя. И потому-от у меня норов другой и свычаи-обычаи совсем от местного бабья разнятся, и оттого-то у меня (как и у жаны-то твоей) с имя вечная рознь идет; и ничем-от она неизживаема, окромя причин особливых, каковые в моей жизни и случилися. А завез меня в Сибирь-от муж мой Федьша, покойный, да завез из самой глубины Расеи и потому, стало быть, я исконно русская косточка, и все мои повадки оттуда идут от дедов да прадедов. И занаблюдал он-от меня в деревне, под Тверью-то, куда приехал по  краснодеревному делу учиться, потому как у нас-от знатные столяры и плотники жили и работали, а Федьша-то к энтому делу шибко пристрастился, и старание, и к ему особый дар-от имел. И-от встренул он меня как-то на одной местной погулянке, да взглянул и глазом обмерил, и постигнула я тут сразу же да без сумления: он, он энто муж-от мой и любовь моя разъединственная и никуда мне от его не денуться».

Ну, присватываться зачал, как водится, а у родителев моих на меня другие-то планты имелися. Шибко, шибко, я тебе-от скажу, ухлестывал за мною один местный парнишечка, да прям до невступности: куды я, туды и он, и ажник все ноченьки пред моим окном просиживал и песняки особые певал, ну, как мог, так и завлекал, стало быть; а я им-от от всей души брезговала и всячески его сторонилася. И то скажу: душа ить человеческая все-то, все чувствовать может, коли ея темные силы-то смущают; а про парня тово, слыш-ко, по деревне шибко худая слава шла: говаривали, что он-от разбоем по дорогам промышлял, людей грабил да ить дажеть кого-то жизни решил.

Ну, он парень-от ловкий был, да ухватистый и родителев моих поублажал большими, слыш-ко, подношеньями; и сговорили они меня за его, хоть я и изо всей силушки противилась да ревмя-ревела.

А бабка-от моя, Агафья Михеевна, Царствие ей Небесное, на отличку от всей семьи была: не жадная да не корыстная, и большой-от у ея дар был: людские судьбы как-то прознавать умела до тонкостев, ну, и лечивала народ-то помаленьку, а главное-то: была у ей одна ворожба, заветная, да такая важнейшая и сурьезная, что ея окромя трех раз в жизни спытывать никак нельзя, а то пойдут на человека, коий энтот зарок нарушит беды неминучие. И взглянула тут бабка моя, Михеевна, на жаниха мово новоявленного, а уж затем ко мне присмотрелась; да ворожбу-то свою в остатний раз применить вознамерилась, а потом мне и говорит: «А снимайся-ка, Дашка, с места скорейше, да бегите с Федьшей в его Сибирь-от, а то, коли с энтим упырем-то свяжесься, то ждет тебя беда неминучая; он-от на каторге жизнь свою покончит, да и тебя так запутает, что и ты за ним-то пойдешь, по Владимирской». И так она энто твердо сказала, что я тотчас на все и порешилася, и побегли мы с Федьшей в Сибирь-от, а бабка-то моя, перед вековым-то расставаньем кое-что мне из своей лечебной прахтики передала и, знашь, сокровенной ворожбе-от тожеть обучила»

Ну, сбежали мы с Федьшей, да так, слыш-ко, ловко, что никто-от, никтошеньки долго ничего понять не смог, а когда уж докумекали, так и бесполезно нас искать-то стало. И слюбились-то мы  крепко-накрепко, так, что совсем  неразлей вода сделались, и не может он без меня, ну, ни минуточки, и я без него тожеть; а раз такое дело, то тут же, по дороге и повенчалися, и в Луговое-от супругами приехали.

А в Сибири-то у нас новые дела зачались и снова-сызнова пришло время нам их расплетать да распутывать. Да ить ты, Ваньша, поди думаешь, что я всю-то жизню такая старая-расстарая была да на личность отвратная? Ай и нет, скажу тебе, мил любезен друг, была я в молодухах баба шибко красивая да телом статная и крепкая и, пожалуй, ничем я твоей-то Матрёшеньки не хуже была б, коли нас-то рядом поставить да народ-от женскую красу судить пригласить».

Тут пригляделся Иван Исидорович к Кузьмовне-то и, быть может, впервые ея и увидал. Смотрит, а у бабки-то черты лица, ровно точеные, кожа на нем-от тонкая и как бы благородным серебром отливает, лоб высокий да чистый, коса белым-бела, однако густая да пышная, и ростом бабка высокая и прямая-распрямая, ровно деревце; и дажеть грудь-то у ей старой ишшо не опалая. А главное-то, глаза у Кузьмовны совсем особые, карие, строгие, да с каким-то прищуром вдумчивым да проницательным…, и все-то, все они в жизни видят и не скроешься от их ни при каких обстояниях.

«Ай да бабка, — тут про себя Исидорович думает, — да ты ить девствительно в молодухах-то красава была, да и ум, и догадка у тя такие необнакновенные, какие у местного-то, пустым пустого бабья сроду не водится. Ну, да послухаем, о чем ты дальше толковать-то станешь, и глядишь, может, оно как-то и к моей жизни применится…»

Подумал так-то, а Кузьмовна дальше рассказ свой ведет и чем дальше, тем все новыя строны ее житья-бытья в Сибири открываются: «Ну, вот, стало быть, доехали мы до места, до Лугового-то, и стал меня-от Федьша с  семьей ознакамливать. А у его-то ишшо двое старших братанов было, Провка да Вовка, а при них, как полагается, и золовки-колотовки, и свекор со свекрухою. И от шибко не залюбили меня семейские бабы-то, ажник до ярости, криков и ссор всяческих, а деверья-то да свекор, напротив того, зачали на меня уж слишком ласково поглядывать; и, веришь ли, до того дело дошло, что уж и мимо их никак пройти нельзя было без особых, с ихней стороны приставаний-то. То в углу зажмут, то за столом рядом сесть норовят да втихомолку от всех-то лапать примутся, а то уж совсем до краев дело дошло: подсмотрел меня как-то старший брательник Федьши-то как я в риге одна управлялася, да дверь засовом заложил, и на сено меня кинул и сильничать попытался.

А я-то молодая была, да крепкая, да могутная, и так его стебанула да ишшо в одно место поленом вдарила, что он, падлюка, завыл ажник как паршивый кобель, когда его за пакости вожжой стеганешь, а потом-от, на коленки встал, весь трясется от боли да злобы и от что мне провещал: «Ну, Дашка, сука позорная, никогда я тебе энтого не забуду и так отмщу, что ты всю жизнь воем выть будешь и никак, до конца своей жизни того, что я тебе изделаю, избыть не сможешь. Ишь ты, сволочь гордая, не схотела на минуту мужику удовольствие предоставить, так вот, крепко помни: будет тебе энта «минутка» всю жизнь отливаться, а Федьку твово любимого, мы с брательником да папаней ишшо достанем, придет пора!»

И вот тут-то бы мне, дуре набитой, крепко задуматься, что такие-то угрозы на пустом месте не делаются и далеко-от, далеко они по жизни свой след ведут; так нет же, Ваньша, я про себя возгордилась и издумала: ай, как же я, бой-баба, славно от подлеца отделалася; и мужу ничего об энтом деле не сказала, да зачем, кумекаю, его попусту в тоску вгонять и против родных настраивать? И была-то, энта мысля моя, Ванечка, самая глупая и опрометчивая в моей жизни, и из энтой житейской ошибки моей-то, возникла перва-от судьбинная каверза на нас с Федьшей, и уж затем пошла она нас собою дальше оплетать да заматывать».

«Ну, а дальше-то что было, старая?» — Иван Исидорович Кузьмовну вопрошает.

«А от и было то самое, Ванечка, страшное и неодолимое, что меня и Федьшу в капкан прям как твою жану столкнуло, и уж выбраться мы из его-то никак не сумели. Ну, должна я тебе сказать, что и муж мой-от тожеть был не без разума и что-то про себя о нашем житье-бытье докумекал и говорит мне: «А давай-ка мы, Дашук, себе новую избу ладить и от родовы как-то нито и перебираться?!» Ну, я-то энту его мысль ото всей души поддержала и зачали мы-от по весне себе свое собственное жилье ладить. И перед тем-от как постройку-то зачали, я и говорю ему: «Да, Фединька, голубок ты мой, а может да поищем себе место где-нибудь на стороне, а из Лугового уедем, а?» А он-то, несмотря на все семейские-от пакости, к родне-то своейной шибко приверженный был и отказал мне в энтой моей просьбице, да прямо наотрез.

А мне-то, мне, дуре оглашенной, надоть было его изо всей силушки умолять; и ты ведь знаешь сам-то, что ночная-то кукушка завсегда денную перекукует, как народ-от говорит; и рано ли, поздно, а согласился бы он со мной, а я-то не решилася ему поперечить и думаю: «Да можеть перейдем мы в свой-то дом, и тогда отстанут мужики-то от меня?» И опять-таки, скажу я тебе, была энта моя мысль самая что ни на есть глупая, и через нее-то уж ко мне судьба-то потом вплотную и подкралася.

Тут надо тебе и то сказать, что у нас с Федьшей на стройку-то свои деньги имелися: часть он заработал в Расее-то, а часть, да немаленьку, я уж прямо тебе доложу, из родительского я дома скрала, и в том отчаянном деле мне бабка моя, Михеевна, немалую помочь оказала.

А семейские Федьши-то догадались, что у нас-от залежные деньги какие-то имеются и давай за нами догляд устраивать, но ничего-то, ничегошеньки не высмотрели; а тут сруб-от нам быстро поставили, и уж через год и сам дом построили, где мы и обустроиваться зачали.

А Федьша-то, ну, скажу я тебе, великий-развеликий по хозяйству мастак-от был, и все у его в руках прям горело и ладилось, и вышел у нас домок на славу и всем на зависть великую, и рубили-то нам его из самолучшей ангарской лиственницы, и вот до сих-то пор он не рушится и не гниет, стоит как игрушечка. Ну, стало-ть переехали мы, а уж на новом месте и поняла я про себя, что понесла деточку, и так энтим возгордилася и обрадовалась, что семейских-то совсем опасаться перестала. Ну, а они-то опять-таки улучили время свое и вдруг зовут нас обоих на погулянку-то, по не упомню уж какому случаю. И вот, Ваньша, пришли мы, посидели, как путные, и, казалось бы ничего я такого не пила да и не ела особенного, как вдруг, по приходе домой схватило у меня живот болью страшенною, и так я всю-то ноченьку промаялась и криком от боли кричала, а к утру-то, робятенка и скинула.

И так я об ем рыдала и выла, что и сказать нельзя, а Федьша меня и утешает: «Ну, Дашук, да не кручинься ты, не рви душу себе и мне, и семейских-от не вини попусту: сама ить знашь, что у вас, у баб, естество особое и с ним все-то, все случиться могет. Не горюй, а мы с Божьей помощью ишшо родим себе деточку, а ты, однако, уж впредь осторожней будь и брюхатая-то по людям не таскайся попусту».

Ну, поуспокоилась я да и думаю: а, где наша не пропадала, обойдется все, быльем зарастет, а тут-то Федьше вдруг деньги пошли да немалые: большие заказы стал сполнять по плотницкому и столярному делу-от и никого-то, никого лучше его по энтим рукомеслам в округе не было. И вот прошло-то совсем время малое: ну год, али полтора, уж и не помню счас, как все у нас в хозяйстве как по волшебству объявилося. Кошеву купили новую; лошадьми поразжилися добрыми; анбар да ригу Федьша отгрохал новехонькие; работников себе принянял; и уж затем из городу-то мы в дом-от всего-то, всего натащили; и уж одел-разодел меня Федьша прям как кралечку, в лутшем виде, а дальше-то, дальше все как у вас с Матрёшенькой пошло, без отлички. Стали мы на люди показываться, а народ-от ровно с ума посошел, а семейские-то и подавно.

И вот, скажу я тебе, Ваньша, уж без потайки: опять я забрюхатела и хорошо-от дитенка выносила, а от когда рожать собралась, тут и сплоховала. Роды-от случились страшенные, тяжелейшие и, как счас помню, робятенка-то я все-таки, как следовает родила; да опосля родов-от, от слабости впала в беспамятство, а утром как очнулася и стала про дитя спрашивать, так мне-от старшая золовка и отвечает: «А мертвенького ты родила, Дашка, пуповина у младенца шейку обвила, и оттого-то он в утробе-от у тебя задохнулся». Ну, как я энто услыхала, так, стало быть, все внутри меня словно повернулося и меня всю-то ровно молния ожгла. Посмотрела я на бабье, кое у моей лежанки суетилося, да и вижу:  глаза у всех подлые-расподлые, и оне их от меня прячут, либо в пол, либо на стены глядят; и какие-то оне все красным-краснехоньки, ровно водки от великого стыда хлебанули и чуть, слыш-ко, не шатаются. Ну, взглянула я на их, а потом прикрыла глаза и тут-то меня будто кто осенил: а, ить сгубили оне мою деточку, придушили его, суки проклятущие, и теперь по общему сговору энто дело прихоронить пытаются.

И уж тут, скажу тебе, Ваньша, я не рыдала и не плакала, а от энтой великой беды вся, как пружина, посжалася, да и от Федьша-то, несмотря на то, что с семейскими-то своими был завсегда простак-простаком, тожеть как бы что-то зачуял. Ну, оправилась я маленько, сидим с ним как-то в избе, вечеряем, а он-то мне и говорит: «А порешил я, Дашук, крепко-накрепко из Лугового уезжать и в другое место ладиться. Деньги у нас-от с тобою на переезд имеются и немалые, дом ишшо продадим, так согласна, что ль?»

Тут я ему на грудь прям так и кинулась: «Согласна, — кричу, — вези меня, куды хошь, а я за тобой как нитка за иголкой».

Ну и порешили все так-то, согласно да полюбовно, а тут, скажу тебе, у нас ишшо одно обстояние появилося да по деревенским делам немалое. У Федьши-то, от работ да делов скопилися деньжонки приличные, и их не то что на дом и переезд, а на несколько таковых делов хватило бы; и от тут-то он и говорит мне: «А поедем-как мы с тобой, Дашук, в город, да и пристроим часть-от денег в банку-то, да на тебя-то их заначим, а то чтой-то я опасаюсь сурьезные капиталы в дому держать, посля твоих дурных родов-от». И от,  Ваньша, поехали мы-то в город, в банку-то, да работников с собою взяли ровно за покупками и все ладно-преладно изделали и обратно вернулися, а через како-то время Федьша и говорит мне: «Строчно нужно мне, Дашук, по делам в одно место съездить-то, и дело у меня опять же немалое и денежное и ненадолго энто вовсе: утром уеду, а уж к ночи и жди меня обратно».

От, скажу тебе, Ваньша, как меня тут в сердце толкнуло, ну прям кричу я ему: «Возьми хоть работников-то, али уж и я с тобой поеду!», а он-то… ну, никак не соглашается… и дажеть надсмешки надо мной начал строить: «Что ж ты, — говорит, — Дашук, совсем ровно бабка выстарилась: все у тебя приметы и причувствия; брось энтот бабский вздор-от, ни к лицу от тебе вовсе, ить ты не кто-нибудь, а самая что ни на есть бой-баба у меня!»

Так-то с шуточками и прибауточками отъехал из дому Федьша мой, и весь-то, весь день-деньской я, ожидавши его, промаялась, а уж к вечеру ровно очумелая забегала. Ну, жду Федьшу, а его-то нет как нет и только вдруг смотрю: вертается кобылка его с кошевой-то, поломанной и искуроченой, а Федьши-то уж и нетути. И вот тут-то я не умом, Ванечка, мил любезен друг, а всею душою своею поняла вдруг, что пришла ко мне беда неминучая, страшенная, и уж Федьши мово на энтом свете нету более.

И от как поняла я энто, так и сталося: наутро нашли мужики Федьшу в овраге, мертвого, смертным боем забитого, да ишшо говорят, что, видать, мучили его перед смертью-то, и горькую кару он ни за что, ни про что принял.

Ну, конечно, было средствие и ничего-то не нашли и не дознали, и уж как я его земле предала, я и не помню вовсе, однако где-то на девятый день опосля всего энтого я и порешилася: уйду, думаю, и я на тот свет, все равно мне без Федьши-то жизни нет никакой и ничего-то, ничего от ея мне не надобно, и вот, веришь ли; как только энто издумала, так внутри меня опять ровно молоньей прожгло: «Да ты, дура отятая, все ли на энтой земле изделала? Ить, ну, удавишься, а все-то, все вами нажитое по убивцам его разойдется? Нет, ты их сначала сыщи да свой, стало быть, суд над имя сотвори, а уж тогда, коли хошь, и вешайся!»

И от с энтой мыслью я решилась вдруг, да впервые в жизни-то бабкину страшную ворожбу изделать и через ея все вызнать, как надобно. От тут и вышло мне, что, стало быть, вороги-то наши лютые никто иной как его братовья со свекором-то и поняла я тогда разом и накрепко, что Господь наш говорил: «Враги человеку домашние его…», и что не та родня-то, коя, быват рядом живет и единой с тобою крови-то; а та от родня настоящая, чрез которую ты милость да любовь обретешь!

Тут-то, поняв все энто накрепко, я порешилася и свое средствие учинить. И нашлися добрые люди, кои мне в энтом великом да страшном деле подмогли; да уж посля всего-то я воочию убедилася и все как есть поняла; а уж затем, помаленьку-полегоньку зачала свой особый суд над имя вершить. И так дело пошло, что чрез како-то время помер старший брательник Федьши-то, а за ним и средний пошел тою же дорогой, и уж потом, за всеми  имя уж и свекор подлец, снохач да убивец; и тут охнула вся родова да благим матом завыла по деревне-то.

Ну, опять жа, произвели средствие да ничего найти не смогли, да я ишшо деньжонок прикинула кому надо, и гляжу: осела вся деревня от страху-то; и дажеть здоровые-то мужики от меня стрекача задавать стали».

«Да и как же ты, Кузьмовна, все это изделала? – тут Иван Исидорович не выдержал и прям криком воскричал. – Ить энто даже страшно думать, чрез что ты, старая, прошла-то в жизни своей, ну, скажи на милость!»

«А о том, как я энто изделала, тебе, Ванюша, — Кузьмовна отвечает, — и вовсе знать не следовает: зачем мне былым-былое ворошить, ну, скажи-ко мне, ась? И то прибавлю: что не всякому-то человеку глубину греховную знать надобно, а тебе и вовсе ни к чему: не путай себя и не грязни свою душу-то чужими печалями да тягостями, ибо опять же, сказано в Писании: кто много в жизни знат, тот в печали извечно живет; а тебе-то энто при твоих-от обстояниях да разве надоть?»

Тут опять-таки вновь пригляделся Исидорович к бабке-то и уж в который раз внутри себя ахнул. Смотрит: а перед ним уж ровно не Кузьмовна сидит, бабка старая да бывалая; а кака-то страшная и грозная сила, ровно Мать Сыра Земля русская, вековечная и необоримая; и есть у ей особое право из любви великой да страдания горчайшего свой суд судить и свою правду вершить; и нет никого на свете, кто бы смог ей в энтом деле воспрепятствовать, окромя единого Бога, у Которого с ей особые совсем счеты и вычеты, и особые спросы и воздаяния.

         «А дальше-то что с тобой было, старая? – хотел было спросить Кузьмовну Иван Исидорович, … да не смог, и слова эти будто у него в горле застряли. Понял он вдруг да как будто изнутри себя почувствовал, что уж так грубо и фамильярно прозывать ее больше никак не сможет, и нужно тут к ней особое уважительное отношение; и уважение это ею не только заслужено, но и как бы самими высшими силами предуказано – и за любовь ее великую, и за страдание необнакновенное, и за судьбу, каковую отнюдь не каждому человеку дано спытать и вынести, и за верность ему, чужому, казалось бы, человеку.

Ну, поперхнулся тут Иван Исидорович, скрепил себя заново и уж совсем по-другому Кузьмовну о ее дальнешем житьи-бытьи вопросил.

Тут она подумала, повздыхала да и отвечает: «А вот было-то со мной, Ванюшка, что тоска ко мне пристала горькая да липучая. И, веришь ли, до того дошло, что весь мир-от Божий мне противен-распротивен стал, а особливо люди; и как увижу кого лицом к лицу, так прям и трясусь от отвратности. Ну, потосковала я так-то, а затем уж, грешница великая, решилася ворожбу бабкину к себе применить и вышло мне дело совсем нехорошее. То исть, предуказано мне было, что проживу я всю остатнюю жизнь бессемейная и только что под самую старость-от у меня как бы подобие семьи образуется, и прилеплюсь я к ей накрепко да с тем и из жизни уйду. И вот однакоже я тому указанию судьбы не доверилася, а тоска-то все шибче берет и ажник стала я задумываться, чтоб опять-таки жизни решиться, да однако сходила к попу на исповедь, а он мне и присоветовал: «А поезжай-ко ты, — говорит, — Дарья, в Расею в какой-нито монастырь, где старцы знающие есть, поживешь там, поговеешь, поисправишься и на дальнейшую-от жизню указание получишь».

Ну, делать нечего, совет я приняла, домок-от свой на суседей прикинула и отправилась на богомолье-то. И вот, веришь ли, девствительно, прибыла я на место-от, поговела, поисправилась да стала до старца добиваться. И от принял он меня, выслушал, поисповедал и сказал мне ровно напечатал: «Великий у тя, молодка, грех на душе имеется; и хоть ты на его от великой любви и скорби пошла, все ж таки грех грехом остается и только жизнью да приверженностью к Богу изживается. А потому на тебя особый зарок положен, и будешь ты всю отстатнюю-от жизнь бессемейная и тут скажу тебе, а ты крепко-накрепко запомни: как только у тебя уж совсем под старость какая-то нито семья образуется, знай, что Бог тебя простил и все грехи с тебя поснял; и уж береги ты энту семью пуще глаза, ибо тебе в ней и жить, и помирать Богом завещано!»

И, Ванюшка, дорогой ты мой, поняла я тут,что все концы и начала в моей-то жизни обозначилися и сраслись, и, знаешь, полутшело у меня-от на душе и как бы заново я жить зачала.

Ну, а затем-то вернулася я в Сибирь-от и стала жить и поживать потихоньку, народишко полечивать: а народ-то крепко, смотрю, меня зауважал и прибываться стал, так что жила я долгонько в сытости и в спокойствии, покамест твою Матрёшеньку не занаблюдала; и так она мне, слыш-ко, меня молодую напомнила, что возлюбила я ее как дитятко мое нероженое и так сильно и пламенно, что и рассказать тебе не могу.

А тут-то ты меня, Ванюшка, голубок ты мой, в ваш дом пригласил и поняла я: от энто она семья-то моя Богодарованная и впервые-то в жизни моей, скажу тебе, я в семье-то мир и спокойствие спытала.

И от теперь-то, Ванюша, подумай: каково ж мне было жутко восчувствовать, что я-от на самый подлый омман попалася и жану-то твою любимую воровским манером увести дозволила, да и убить, меня, подлую, мало апосля этого!»

Встала тут Кузьмовна перед Иваном Исидоровичем во весь свой рост да со всего размаха ему в ноги и пала, плачет, седой своей головой об пол бьется да приговаривает: «Ах, да расказни же ты меня, Ванюшка, и как же мне жить после энтого?! Ить я знала, знала, подлая, что Петруха супротив Матрёшеньки каку-то лютую пакость затевает; и приходил он ко мне с просьбицей ея хоть как-то к ему приколдовать да приважить; ну, однако, я его повыгнала, а тебе-то, дура проклятущая, об его намереньях сказать не решилася: ну, ить, думаю: и зачем-от промеж отца и сына раздор пущать?! А вот тут-то меня судьба-то моя подлая опять встренула; ну, и вас, тебя-то и Мотрю крутить зачала. Ну, так бей же меня, хоть ногами, хоть поленьями: все стерплю и даже до смерти…, право слово, на все твоя воля!»

Посмотрел, посмотрел на нее Иван Исидорович да вдруг громко, прямо от души возрыдал; Кузьмовну с пола поднял, да обнял ее, к груди прижал и говорит: « Мамушка ты моя родная, страдалица вековечная, да ить разве я могу тебя, после всего, что ты в жизни снесла изобидеть?! Да проклят я буду в таком-то разе людьми и Богом и уж, коли ты предо мною винишься, так и я тебе свою вину выскажу: ить, Кузьмовна, родная ты моя, ведь не сказал же я тебе, что Матрёша-то уж по третьему месяцу беременная; а в таком-то состояньи, сама знаешь, бабы самые дурные бывают и на любой омман поддаются. Ну, вот скажи ж ты мне, почему я тебя, дурак набитый, о таких-то ее-от обстояниях не упредил, а? Да что ж со мною надоть делать-то, когда я за торговой выгодой погнался, а жану с робятенком упустил, ну, скажи ж мне, маманя дорогая, на милость, а?!»

И вот стояли они так, стояли обнявшись и плакали; а потом, когда у обоих на душе малость поотлегло и облегчилась, а слезы перевелись, Кузьмовна-от Ивану Исидоровичу говорит и сама ровно вся сотрясается: «А ить, Ванюша, не сказала-от я тебе самого рокового, распоследнего. Ить когда от меня Петруха твой побег да с проклятьями, я вот, великая грешница, взяла да на Матрёшу-то твою бабкину остатнюю ворожбу прибросила. Да вот что же вышло-от ей: большое страданье-то, мытарства каки-то лютые да с дурным человеком, да уж и чуть ли не до смертной муки; а в конце-то всего: счастье самое полное-располное, с мужем, дитем и в полном благополучии и достатке. Так что верь, свято верь, Ванюшка, что вернется Матрёшенька домой и как-то робятенка сохранит; и все-то, все в вашей жизни наладится; да, может, и я, старая, уже как-то вам да пригожусь…»

Ну, подумал, подумал Иван Исидорович, из глубины души вздохнул и промолвил: «Дай-то Бог». И на энтом они с Кузьмовной все разговоры покончили и как-то поуспокоились.

Стали они, однако, жить да поживать; и на диво всей деревне оказалось, что Кузьмовну-то Исидорович не только из дома не выгнал, но даже гораздо крепче и сердечней, чем ранее, к ней прилепился и даже уж как бы и вовсе в родню возвел: «маманей» да «бабуней дорогой» кличет, с собой в коляску сажает, в церкву с ей ездит, как допреж того с Матрёшенькой, — ну, ни на минуту от себя не отпущает; а сам-то такой спокойный да подобранный стал; не пьет, в трактире не орет, приказчиков не лупешит – словом, окреп мужик духовно и выправился и дажеть смотреть-от на мир стал иначе.

Но, однако, прознавши про все Петрухины каверзы, он Малашку-от поедом изъел. Тут как-то встает деревня по утрянке и видит: раскатывают Исидоровичевы молодцы Малашкин-от двор и избу по бревнышкам; и дочиста место под новое строенье вычищают. Тут все Луговские бабы, и особенно Калымиха с Колдобихой всполошились и криком кричат: «А иде хозяйка-то? Куды вы ея, подлецы, подевали? Да, можеть, ея и в живых-то уже нет али как?!»

А молодцы-то им спокойно так отвечают: «А отбыла Малашка на новое проживанье ночью-то; а землицу ейную да строенье хозяин уж откупил; и мы по полной его воле место от всякой житейской пакости зачищаем, потому, как сказано: ну, дурную траву – с поля вон! Понятна вам, бабоньки, така житейска картина али еще чего добавить требовается?»

Тут, конечно, бабенки охнули да и призаткнулися; и потишела деревня, ну, прям, почитай что до полного успокоения.

И от живут Исидорович с Кузьмовной месяц, живут два, живут три, а уж когда дело к осени пошло и почитай-что пятый месяц их проживания без Матрёшеньки настал; так тут и случилось нечто необнакновенное.

А тут, скажу я вам, вечера уж зачались темные, по-осеннему долгие; и сентябрь прикончился, и октябрь зачинаться почал…, как однажды, уж когда совсем обночилось, услыхали Иван Исидорович с Кузьмовной, как их собаки подняли какой-то странный шум: то лают громко, то как-то пронзительно повизгивают. Терпел, терпел Исидорович энту собачью кутерьму (а они уж вечерять зачали) да и говорит: «А пойдемте-ка, маманя, во двор, к воротам и глянем, на что они так заходятся-то».

Ну, сказано-сделано. Подошли к воротам, собак Исидорович палкой поразогнал, а как двери-то на воротах расхабарили, так и увидали Матрешеньку-то прямо на земле на коленях стоящую, бледную, худую-расхудую, оборванную до крайности и при этом в такой тягости, так скажи, она тотчас рожать зачнет.

И вот стоит она на коленях, ревмя ревет и просит-умоляет, да тако жалобно: «Ах, Иван Исидорович! Примите меня, гадкую, в дом ваш сызнова, ну, хоть не ради меня самой, так хоть ради деточки, а то я разродиться могу прямо перед воротами, потому как не знаю уж, как я сюда дошла и, наверное, Сам Бог меня до дому довел».

Вот сказала она энто и сознанья решилася; и тут уж Иван Исидорович молодцов кликнул и с их то помощью Матрёшу в горницу доставил, а Кузьмовна-то, глядя на нее, вся слезами изошла; и были эти слезоньки и горькие, и радостные одновременно.

 

Ну, стало быть, занесли молодцы Матрёшу в избу, положили на кровать в ее горнице; а Иван Исидорович с Кузьмовной присели около ея рядышком и думают: и что с ней делать дальше-то?

Думали-думали, да ничего и не удумали, а тут Матрёша-от в себя вошла и все их думанья разом порешила.

«Ох, — говорит, Иван Исидорович и бабуня милая, уж коли будет на то ваша милость, так покормите меня, подлую, за ради Господа Бога, а то у меня почитай что два дни и маковой росинки во рту-то не было!»

Тут они, конечно, разом всполохнулися, да к ей и пристают: «А у тя сил-от хватит до стола дойтить, али уж тебе в постелю притащить, что Бог послал?»

«Да должно хватить, — Матрёша им отвечает, — уж коли меня Бог пожалел да домой довел, так уж и до стола добреду как-нито».

Тут они ее, конечно, подняли и, с двух сторон поддерживая, кое-как в столовую спроводили, да за стол усадили и кормить зачали.

Ну, уж и ела она, ела, будто, как скажи, отродясь путевой пищи и не видавши. Да так, скажи-ко, странно ела-то: щей похлебает, хлебом прикусит, да как давай ревмя-реветь; сметанки али молочка зачерпнет, так на стол падет и опять-таки слезами давится, ажник плечики и все тело вздрагивают; а то еще сдобного надкусит, да задумается, да на стол его уронит и прожевать кусок не может: рыданиями захлебывается.

Ну, однако, кое-как поела и даже чаю отпить попросила. А уж как пришла маленько в себя, да поуспокоилась, тут уж Иван Исидорович и сам порешил: «А покличь-ка ты, бабуня дорогая, — толкует он Кузьмовне, — стряпух да молодцов, — да истопите-ка баньку покрепче, да пойди с ней и отмой ее, бедолагу, дочиста и одежку ея прихвати чистую да нарядную; и сама, слыш-ко, сама за ей тамо-ка  уследи, а то как бы от большой-то расстройки с ей кака-нито бабья пакость не случилась!»

И раз сказал хозяин слово крепкое, то и работникам сполнять требовается. Стопили, право слово, баню славную; Кузьмовна всяких снадобьев туда натащила и, глядишь, чрез како-то время ведет Матрёшеньку уж чистую да приглядную и сызнова перед Иваном Исидоровичем сажает, а сама допрашивает: «Ну, Ваньша, и каки-таки твои дальше будут насчет ея распоряженья-то?»

Тут ей Иван Исидорович и говорит, да твердо так, ровно все помыслы насчет Матрёшеньки у него давным-давно в глубине души вызрели, а вот теперь-то и доступ на люди получили.

«А ничего больше, Дарья Кузьмовна, разлюбезная моя, делать тебе не надоть; ступай-ка себе по своим надобностям; а мужа с жаной оставь одних; и смотри, чтобы к нам никто не добивался и разговоры наши не дослушивал. Сама видишь: мне – суд судить, а Матрёне – свои вины выговаривать; и тут нам с ей свидетелев не надобно».

Смотрит Кузьмовна: мужик и впрямь молодку доследовать решился; и поняла она тогда, что мешать такому делу никак невозможно. Встала тихохонько, вышла в сенки, дверь за собой закрыла; однако не до конца – махонькую щелочку, прокуда, приоставила и села у ее на табуреточку: «А, ну, — думает, — может мужик-от сгоряча бабу требушить примется, и вот я-то тут выскочу и на такое дело пригожусь».

Ну, образовалась у них, прям картина как в киятре: те за столом сидят, вздыхают и друг дружку дичатся; а Кузьмовна за дверью их сторожит и кажное слово ловить пытается.

Однако посидели-помолчали, да Иван Исидорович и говорит-от Матрёшеньке: «Ну, Мотря, давай без утайки да от чистой души сказывай мне все, что у тебя с Петрухой было, да не боись и приврать не вздумай; а я тебя слухая, рассужу, как нам далее жить-вековать, и то ли мне тебя простить надоть, то ли разойтися с тобой в разные стороны и быть мне тогда на веки вечные бобылем да чуж-чуженином»

И так, скажу я вам энто, он веско да основательно возвестил, что Матрёшенька, бедняжка, на него глазки подняла, опять-таки повсхлипывала маненько, а потом и говорит: «Ну, стал быть, мой грех, так мой и ответ полагается. Ничего я от Вас, Иван Исидорович, не потаю и все Вам расскажу ровно попу на исповеди. Вы, ить, знаете поди, что Петруха-от ваш меня из дому омманом свел, потому как наплел он мне, что Вы ему на мне жаниться не допустили и всячески его за меня исказнили. Я, я-то, дура полоротая, да исчо брюхатая, ему вверилась без ума, без смыслу, а того не сообразивши, что ведет он меня на погибель неминучую; и уж скажу Вам правду-правдинскую: многократно мне от его смертушка грозила, а что я живая осталася и ребятенка как-то сохранить смогла, так это Бог мне Свою великую милость оказал и за что это так, право слово, не знаю, не ведаю.

И вот как свел меня Петруха из дому да в город привез, так почитай что сразу обнаружилось, что денег у него на наше прожитье нет ни копеечки; и тут давай он меня ругать ругательски: «Ах мерзопакостная! Ишь ты, за молодым мужиком, курва, кинулась, а того не удумала: на что я тебя, падаль смердящая, содержать должон? Ить у батяни-то сундуки-от полным-полнехонькие, и нет бы тебе, преститутке окаянной, деньжищ либо вещей спроворить?! Нет, расскакалась от счастья, подлюка стоеросовая, а об жизни-то и не подумала!»

Так он меня корил да изводил, да чуть не ежечасно дурой попрекал, а уж как заметил, что у меня живот набухать зачал, так и бить принялся уже без всякого стеснения.

«Да неужто бивать тя выучился, подлец?!» — ахнул тут Иван Исидорович в полном изумлении от сыновних обстояниев.

«Да не просто бивать, это еще куда не шло б, — с великой горечью Матрёшенька ответствовала, — ить он, скажу я Вам, иногда ровно зверь на меня кидаться зачинал. Бывалоча призовет меня к себе, а я, дура, и подойду, ровно путная; а он, не к ночи будь помянут, притянет меня к себе и ну ногтями за шею драть, али груди до крови щипать примется, да при таких делах и приговаривает: «Ох, сука, и сладко же мне из тебя кровя пить! Да погоди: то ли ишшо будет!»

«От, врешь! – крикнул тут во всю мочь Иван Исидорович, — да может ли мужик в добром уме над бабою так измываться? Ить он же человек, а не волчара позорный, рази не так?»

«Уж я и не знаю теперича, человек ли он ваще, — с горькой усмешкой ему Матрёша молвила, — а коли не верите, так вот, глядите, каковые мне метки ваш сынок почитай что на всю остатнюю жизню припечатал!»

И с энтими-то словами распахнула она перед мужем кофтенку, и увидел Иван Исидорович на нежной ее шейке и белой лебединой грудке страшные кроваво-черные шрамы и укусы ужастенные, ровно ее, голубушку, вурдалак драл без жалости и всю ее кровушку без остатка из ее выпить примеривался.

Тут уж и Иван Исидорович не выдержал и диким криком закричал: «Кузьмовна, да где ты, старая, обретаешься? Немедля мне полуштоф тащи, а то я от ее рассказов счас ума напрочь решуся!»

Ну, Кузьмовна, знамо дело, в трахтир метнулася, полуштоф прихватила и тащит хозяину, да хотела его, как когда-то Петрухе открыть и Ивану Исидоровичу со стаканчиком поднести, а тот, опять же, как сынок его некогда, кричит: «Не надо!»; а водку-то из рук бабкиных выхватил и почитай всю в себя сразу опрокинул.

Посидел, малость отдышался, Кузьмовне на дверь указал, а сам Матрёшеньку и спрашивает: «Ну, а дальше-то что у вас было?»

«А дальше-то, — Матрёшенька Ивану Исидоровичу отвечает, — было то уж до ужасти нестерпимое, что сынок-от Ваш поиздержался, что называется, до краев, а работать, как путевый мужик не желат, не обучен ни к какому ремеслу сталоть; и вот тут-то он меня, да брюхатую, да болезную, да в крепкой горести по участи своей неподобной в трахтир один местный подавальщицей работать пристроил. И уж, скажу я Вам, Иван Исидорович, что хуже горькой редьки была мне та работушка-то. Молодцы смеются, стряпухи обзываются, да неумехой и растеряхой корят; а самое-то расподлейшее, что хозяин-от заведения-то приставать ко мне стал, да по-черному: в углу зажимает, шшупает, на мешки в кладовой опрокинуть намеруется, а уж когда я ему призналася, что в тягости, так он, ну, прям по-бесовски иржет и говорит: «А это мне, молодка, вовсе без надобности. Я  брюхатыми бабами сроду не брезговал; и по моим понятьям они для меня не в пример слаще пустопорожних!»

Ну, я раз от него отбилася, другой, а тут он мне и говорит: «Да не кобенись, бабонька, я дела твои с Петрухой очинно хорошо знаю и коли ты не дура петая, так бросай-ка его, сволочугу, напрочь и ко мне под бочок пристраивайся. Не обижу: работу бросишь, буду кормить, поить, одевать, а ребятенка твово потом в хорошие руки бездетной купеческой паре сплавлю, ну, лады? Да думай, думай, дура полоротая, не более трех ден, а уж коли не согласишься на такие мои позыванья, так ступай со своим полюбовником куды глаза глядят; а то, доведешь меня до краев и вас, обоих-то, становому сдам; и пойдешь ты, за беспаспортность по Владимирской и робятенка свово на каторжной пересылке родишь. А гулять-то тебе все равно придется – не со мной, так со становым али с тюремной обслугой и конвойными – да за грош или уж по-простому: за теплое место на тюремных нарах али за стаканчик красненького, да самого дешевенького. Поняла, краля ты моя неописанная, что тебя дюже в жизни ждет, ась? Ну, стал быть, уж коли единожды ссучилась да от честного мужа сбежала, так уж дальше много чего тебе снести требовается, чтобы сызнова жизню начать да в ней как-нито обратно примениться».

И вот сказал он энто и как припечатал и повелел мне через три дни с решением к нему идтить. Ну, пришла я туда, где мы с Петрухой угол снимали и все-то, все ему обсказала, а он мне, подлец проклятущий, и толкует: «Да ты, — говорит, — вовсе баба никчемная и беспонятливая. И уж коли ты, при себе такое особливое бабье место имеешь, что оно мужиков как магнитом к себе тянет, так чего ж, тебе, суке, и лутше-то? Ну, обратала ты в свое время папаню, а теперь тебе новый мужик замест его крахмалится, да не бедный и деловой, право слово. Так и соглашайся на все его предложенья-от, да даже без сумления; а я-то при тебе, да при таком мужичьем на тебя аппеките голодным не останусь: будешь меня деньжонкой да одежонкой снабжать; и пойдет у нас жизня самая подходящая. Я на бабий счет поживу-погуляю; а ты, дура отятая, за счет своего теплого места какой-нито капитал обретешь и глядишь, сызнова при таком-от мужике царевать зачнешь. Да не смей отказываться, а то гляди у меня!» — и кулаки мне под нос тычет и, гляжу, уже вдарить собирается.

Тут я взглянула на него и поняла: пускает он меня в расход как бабу самую расподлейшую и нимало того не стесняется; и коли я на все энто не соглашуся, так он сам меня хоть тычками, хоть пинками к хозяину-от трахтира сволочит и жить с им хучь под страхом смерти да заставит. А раз так, то есть у меня в жизни две дороженьки: либо стать совсем стыдной женщиной и уж как самая распоследняя баба жить за счет тела своего женского; либо бросить немедля сынка Вашего, потому как подлее и гаже его никогошеньки во всем свете нет и бежать от его, сталоть, к своейной родове или уж к Вам, мужу моему разъединственному, ежели Вы меня простить сможете и обратно в дом примете.

И вот думала я, думала, да по утрянке, когда чуть-чуток светать зачало, я быстрехонько свои пожитки в узелок поклала и на волю из дому выбралася и из города-от вон наладилась. Да вроде все удачно сошло и никто-таки меня не встренул; и я уж на дорогу выбралася, коя к Луговому али к Забродихе должна привести, как вдруг слышу за спиной-от голос знакомый и страшный, скажу я Вам, до ужасти: «Ах ты, стерва полосатая, надуть меня удумала? Ну, погодь, счас я тебя извалтаю до крайности и узнаешь тогда Петруху, сына отецкого, которого ты вместе с собою до ничтожества низвела!»

Ну, обернулася я, а сынок-от Ваш, Иван Исидорович, за моей спиной стоит да прям в затылок мне дышит.

 

         «Ну, догнал и догнал, а дальше-то? – Иван Исидорович Матрёшеньку вопрошает.

«А дальше, – она ответствует, – он меня с дороги столкнул и прямо в лесную чащобу гнать зачал, да погнал-то как рабу какую подневольную али преступницу каку: «Иди, — говорит, — впереди меня, стерва, и не вздумай в сторону свернуть. И опять же тебя упреждаю: коли орать зачнешь, али стрекача задать вознамеришься, так я тебя тут же и порешу (и достал откуда-то нож и мне кажет) и прям тут, где убью, стало быть, и прикопаю. Поняла, падаль ты смердящая? Так что, ежели тебе твой ублюдок дорог исчо, молчи, терпи и делай, что тебе сказывают».

Ну, я, услышавши такое, уж перечить ему не посмела; опять же глянула на него и поняла, что он крепко не в себе: с лица спал, почернел, глаза одичалые, ажник какой-то мутной пленкой подернулись, рот кривится; и сам-от весь как-то подергивается и пристанывает, ровно его лихоманка трясет лютая.

Ну, гнал он меня, гнал, где тычками, где черным словом да руганью, покамест мы на полянку лесную не вышли и на ей-то лесную избушечку не углядели. И-от ладная, скажу я Вам, Иван Исидорович, та избушечка была; то ли лесниками, то ли уж охотниками поставленная. Небольшая, чистенькая, а все-то, все в ей для простой лесной немудрящей жизни имелося: одежонка грубая, да крепкая, обувка какая-нито, посуденка, печка добрая и дажеть крупа, мука и сухари, чтоб на первый голодный случай-от душу отвести. А рядом-то с ей справный колодезь вырыт, и вода в ем чистая-пречистая и вкусная до необыкновенности.

Тут Петруха-от Ваш, увидамши такое чудо-чудное, смилостивился надо мной, поскольку я уж и ног под собой от усталости не чуяла, и дите крепко в животе толкалось и прям к сердцу подступало, да и говорит мне: «А давай-ко, Матрёха, зайдем и передохнем чуток, а то как-то хворость бъет и чегой-то худо мне стало».

Ну, я, знамо дело, на все согласная, зашли мы-от в избушечку-то, а он знай командует: «Давай чай приставь и пожрать мне чего изготовь тепленького, а то чегой-то расхворался я не на шутку»

Деваться, однако, некуда: все я сполнила, напоила его и покормила; и сама кашки поела и чайку попила, и вот, как счас помню, на лавку отдохнуть прилегла, да видать заснула крепко-накрепко; и вдруг уж поди глубокой ночью от дикого крика его пробудилася ровно ошпаренная.

Открыла глаза и вижу: лежит он на печи бледный-разбледный и страшно так стонет, и мечется, как скажи, его кто ухватом из стороны в сторону проворачивает и при энтом бредит и в бреду-то несет нечто несообразное: «Отстань от меня, подлец, отвяжись, да хватит те меня мытарить-то, да прочь пошел, окаянный, чо лыбишься-то, сволочуга?»

Я энто услышала, испужалась до страсти и давай его тормошить: «Ай, Петр Иванович, — говорю, — да очнись ты, за ради Христа, успокой мою душеньку, ведь я-от, глядя на тебя, счас жизни решуся».

Тут он, гляжу, в себя пришел, малость опамятовался, да на мои-то слова как захохочет жутким смехом таким, что у меня от страха ажник сердце зашлося.

«Эх, — говорит, — Матрёха, зазноба моя полудурошная, от до чего же ты баба глупая и вовсе беспонятливая. Ить разве ты не чуешь, что это я, а не ты, жизни решаюсь, и уж последний час мой приходит энту жизню зреть-коротать? Да ить предчувствовал я, что не надо было мне с тобой-от вязаться вовсе и большой бедой энта моя насчет тебя мысля обернуться могет; и Кузьмовна-от, старая ведьма, мне об энтом говаривала, но решил я все сделать по-своему и крепко вам с папашенькой насолить; и вот теперь-то за энту мою хочь безмерную жизнью плачу, поняла?»

Тут я в слезы кинулась, раскумекав уж, что он не шутит вовсе, а всурьез говорит, а он-то приподнялся на печи, глаза свои одичалые в меня вперил да и говорит:

«Да не плачь, Матрёха, глупая и непутевая. Знай, кабы не болесть энта проклятущая, так я бы тебя с отродьем твоим в живых не оставил. Крепко порешил я тебя с детенком твоим нероженным извести, а самому в Расею податься. И то сказать, и зачем тебе, суке, жить-то: свернула ты всю мою жизню в дурной клубок, всю кровь из меня выпила, а и бросить я тебя не могу и жить с тобой не хочу. Как, скажи, меня дурная сила тобой, подлой, обуяла и никак, никак отпустить не желает. Да уж, кстати, и покаюсь тебе, дурехе: свел-то я-от тебя от папашеньки омманом; жаниться на тебе, проклятущей, и вовсе не хотел, а любил я Малаху; и вот тут-то ты у нас с отцом на пути встала и всю мою житейску наладку расстроила. Вот поняла теперя, дурында ты стоеросовая, как я вас с папашенькой прикупил, ась? Видал-миндал, право слово!»

Тут я опять-таки реветь кинулась прям уж от лютой обиды нестерпимой и говорю ему: «Ну, уж коли вы, Петр Иванович, смерть зачуяли, так покайтесь теперь перед Богом-то…» , — и на иконы в красном углу избы повешенные ему указую.

А он-то опять смеяться вздумал, да сил на энто лихое дело у него не хватило, однако и говорит:

«Да брось, Матреха, насчет Бога-то мне в уши напевать. По-моему, так Его и вовсе нет, а есть вольная воля, да безмерная хочь человеческая и, могет быть, некто особливый, кто ее направляет да строит. И уж энтот некто никак не Бог, а тот, не к ночи будь упомянут, кто из угла счас на меня смотрит да рожи мерзкие корчит. Ох, и донял же он меня, проклятик эдакий!»

Тут он снова как закричит, да таково страшно: «Хватит, слезь, не души, тяжко мне!»

Я вся трясусь, однако и водички ему подала и полотенце мокрое ко лбу приладила и, гляжу, затих он; и я, видать, снова задремала. А утром проснулась, рванулась к нему, а он уж и холодеть зачал».

«Так и помер? – Иван Исидорович воскричал.

«Так и помер! – Матрёшенька ответствовала и горько-прегорько заплакала.

«Ну, помер и помер! А ты, чего с дуру рюмишься? Али уж шибко жалко полюбовника-то?» – вдруг Иван Исидорович на Матрёшу прикрикнул да с гневом и уж с нескрываемой злостью.

«Да, Иван Исидорович, родной Вы мой, — Матрёшенька ему через слезы да всхлипывания ответствует, — и не потому я плачу, что по Петрухе вашему шибко убиваюся, хотя Вам бы, как отцу, и пожалеть его надо бы: ить сын-от он Ваш кровный, хоть и пакостный-распакостный. А потому я опять же ревмя реву, что споминаю, как я посля его смерти чуть самое смерть не приняла и чудом только жива осталася».

«Да что ж с тобою такое опять приключилося, — Иван Исидорович опять же истошным криком кричит. – Ты говори, не томи, а то у меня от твоих рассказов-от ужо сердце заходится; и как бы самому концы не отдать!»

«Вот у Вас от рассказов сердце заходится и, чую, поплохело Вам девствительно, — Матрёнушка говорит, — а каково ж мне было да в горести, да брюхатой по седьмому уж месяцу, да с мертвяком почитай что в лютой глуши без копья денег и без помочи очутиться? Тут уж я скумекала: дошла ты, девонька, до точки; куда не кинь, везде клин; попреки, мытарства да вечный позор; и решилася я тогда свою жизню покончить.  Взяла хозяйский ремень, табуретку крепкую и вышла из избушки на волю, чтоб, стал быть, с им под одною кровлею не дышать и даже мертвой рядом не остаться и стала дерево приискивать, чтоб удавиться и тем самым жизню свою напрочь порешить. И ведь нашла, нашла я осину высокую с крепким суком, ладную и вдруг спомнила, что на таком-то дереве, сказывают, Иуда-от предатель Господень удавился, да и думаю: и чего-от лучше-то? Подлая я баба оказалася и подлой смертью уйду; и никто об энтом и знать-понимать ничего не будет.

А день-то, смотрю, красивый да радостный: небо синее, высокое, осеннее, золотые дали обозначились. Солнышко пригревает и везде паутинки проблескивают и дышится таково легко да полной грудью. И внутри-то меня, слыш-ко, как будто кто голос подает: «Красивой и помирать на красоте надобно. Не тушуйся, молодка, ничего-от тебе в энтой жизни не ждет путного; тычки да плевки, покоры да укоры; умела погулять, умей, стал быть, и ответ держать! Ну, чё стала в сумлении, дура отятая? Надевай ремень на шею, на сук прилаживай, чай дурное дело не хитрое! Ну, пошла, пошла, чего раздумалась-то?!»

Я все энти слова так, скажу я Вам, Иван Исидорович, ясно слышала, как будто вот некто рядом был и в уши мне напевал. И дажеть голос упомнила: скрипучий, жесткий и властный до ужасти. Такому не воспротивисся и поперек слова не скажешь: такая в ем сила страшенная и побудительная, что уж нетути на человеческом языке и понятиев, чтоб ея описать и вытолковать.

И вот, я его, энтого голоса, и послухалась и все изделала, как он мне толковал и уж на табуретку взлезла и осталося только ремень-от на шее покрепче затянуть; как вдруг дитятко в животе, как будто что зачувствовав, нестерпимо толкаться стало и ажник чуть ли не кулачками махонькими в чрево лупить. А сама в себе я ни с того, ни с чего другой голос услышала; и он как бы первому-то грозит и меня наставляет: «Отстань, подлец, от бабы несчастной, прочь пойди, мерзопакостный; и не встревай, погань ты всесветная, промежду ея и Богом. А ты, молодка, вражью силу не слухай, потому как в себе живую жизнь несешь и за ее, стал быть, перед Богом ответственна.  Перекрати энто дело подлое и Бога благодари, что меня тебя спасать понудил, а сама, дуреха эдакая, к мужу правься. Глядишь, родишь ему дитятко и простит твою вину неотмоленную; и заново жить зачнешь!»

И вот, скажу я Вам, Иван Исидорович, можете так думать, что я-от ума решилася или как, да только я энтот второй-от голос послухала, в свою душу приняла; и мир-от пред глазами моими как бы меняться зачал. Смотрю: небо потемнело, дождь накрапывать стал, будто самая природа по Петрухе вашему слезу пустила; а я-то все свои причиндалы, с помощью которых жизни хотела решиться, с собой пособрала да сызнова в избушку вернулася. Смотрю: покойник лежит и уж темнеть зачал. Я его одежей прикрыла и стала думать: чего ж мне дальше и делать-то?

Тут вдруг первая мысля такая подошла: собирайся-ко, молодка, да беги отсель со всех ног; а его, Петрушку, пусть хоронят те, кто энтому дому хозяева.

Так я было и поступить спервоначалу хотела и уж какие-нито пожитки собрала да к двери двинулася, а тут вторая мысля мне в ум зашла и совсем другое провещала: да ты, дура полоротая, понимаешь хоть, что делаешь-то? Ты-от с им гуляла, тебя добрые люди с Петрухой вместях многажды видемши, и что ж они подумают, когда его тело тут найдут? Да перво-наперво тебя убивцей нарекут, средствие учинят и не отмажесся; судить будут; а потом погонят на каторгу с самым-от разлютейшим отродьем; а ребятенка родишь где на пересылке девствительно; и отдадут его в сиротский приют, не иначе. И кака-така его судьбина ждет по такому случаю, не удумала?!»

И как я энто уразумела, так и поняла бесповоротно, что похоронить я Вашего сына обязанная; и сделать энто должна беспременно аккуратно и по-людски, иначе будет мне, дуре вековечной, беда неминуемая, да исчо много страшней уж бывших-то.

SONY DSC

Ну, вышла я из избушки-от, место, стал быть, приметила, где-то в полверсты от ея и пошла ему могилу рыть всем тем подручным, что в избушке хранилось. А вот уж как я ее вырыла, да мертвяка туды отволокла, дажеть обмыть попыталася, да одеждой прикрыла и как землей могилку засыпала; так я Вам, Иван Исидорович, и рассказать не могу и по-честному почти и не помню, каким-таким манером я все энто изделала. И откуда у меня на то силы взялися, тожеть не знаю, не ведаю. Одно только я тогда понимала: что все я делаю правильно и таким-то макаром я себя и дитятко спасаю. Однако, скажу я Вам, Иван Исидорович, что место, где я его прихоронила, я крепко заприметила и коли будет на то воля Ваша, так надоть туда вертануться и его похоронить-от по-человечески, по-христиански».

«Это зачем исчо? – опять-таки Иван Исидорович диким криком воскричал и Матрёшеньку, чего с ним никогда и не бывало, вдруг грязным словом обругал. – Да  понимаешь ли ты, дурищща беспонятливая, что тебя, что так, что эдак, убивцей сочтут, и опять-таки средствие откроют и пойдешь ты, сердяга, по Владимирской. Нет у меня насчет моего сына бывшего никаких других решениев, окромя одного-разъединного: пусть лежит там, где ему Бог привел жизню свою-от дурную скончать; а ты, дурында, язви тя в душу, всем людишкам при вопросах насчет его говаривай: «Где он, стал-быть, не знаю, не ведаю. Как заметил, что у меня живот-от на нос полез; так и бросил меня, сволочуга, да в Расею побег. Хотите – ишшите его, коли есть нужда, а мое дело бабье; и я в энти подлые дела не мешаюся. И в энтом, девствительно, твое и наше спасение, раскумекала, ась? А коли не сдюжишь и рюмиться об ем зачнешь, так смотри, вот те – Бог, а вот – порог, выгоню! Слово мое твердо, а ты смотри, держи энту тайность при себе всю остатнюю жизнь, вплоть до смертушки; и я также делать стану. А на молитве его грешную душу поминать станем, а, Бог даст, девствительно, съездим в Расею и в хорошем монастыре за него поминание закажем, ну, согласна, что ль?»

«Да, согласна я, согласна, что уж, Господи», — проговорила Матрёшенька, повздыхала, а уж слезу по Петрухе обронить и забоялася.

Ну, посидели Иван Исидорович с Матрёшей, помолчали; и каждый как бы внутри себя, потаенно Петруху помянул, а затем Иван Исидорович опять-таки как крикнет на весь дом: «Кузьмовна, маманя, да ты где обретаешься? Тащися сюды, самовар поставь, еды какой-нито добудь и самое к столу вертайся. Будем ужо вместях ея рассказы дослушивать и, глядишь, ты нам чего по семейству присоветуешь! Да быстро давай собирай все, а то, говорю, у меня от ейных рассказов уж в голове кружение и чтой-то к сердцу поступать зачинает. Ну, вот, стал быть, ты нас и полечишь, поняла?»

Ну, сказано-сделано. Приставила Кузьмовна самоварчик, понатащила из трактиру-от всякой-превсякой снеди, стол принакрыла, уселася промежу хозяина с Матрёшенькой и дальше над имя надзирать изготовилася. А тут-то Исидорович налил бабам чайку, а себе водочки, выпил, закусил, чем Бог послал да Матрёше и скомандовал: «Да давай уж дальше тяни свою историю-то. Чую, крепко чую, что на Петрухиных похоронах-от твои дела не покончились. Так ить?»

«Точнехонько так, — Матрёшенька говорит. – Ну, посля того, как я его схоронила, стал быть, я в дом воротилася и сколь сил хватило его прибирать зачала. Прибрала, каши себе сварганила, поела и прилегла отдохнуть да в себя малость прийтить. И вот, скажу я Вам, разморило меня как-то, такой розмарин (как маменька бывалоча говаривала) на меня нашел, что я как бы все напрочь забыла и почти что в бесчувствие впала. Но однако уж где-то к вечеру пробудилася, и как бы кто-то невидимый меня-от в плечо толконул и опять-таки я в себе голос заслышала: «Вставай, молодка, вставай немедля, и беги отсюдова, что есть мочи. Слышь-ко, дуреха, хозяева сюда идут да большой оравою; и как бы тебе энта встреча не стала страшнее, чем твои-от предбывшие спытанья-то!»

Ну, я как энто услыхала, так вдруг, опять-таки в самой глубине себя точнехонько скумекала, что все дела мои житейские туто-ка разом покончены и отсюдова строчно бечь надобно без всякого сумления. И подхватилася я разом, дажеть поесть-от с собою ничего не захватила и как убегала и дверь в избушке притворяла, голоса мужские вдруг почитай что рядом услыхала и тут уж задала стрекача, насколь силушки достало.

И ить скажу я Вам, Иван Исидорович и Дарья Кузьмовна, всю-то ноченьку я почитай что без остановки по лесу-от шастала и до смерти боялась заплутать и всю-то, всю дороженьку Богу молилася, чтобы Он меня на прямой-от трахт вывел, коий на Луговое да Забродиху ведет; и ведь услыхал Он, сталоть, меня, побродягу эдакую; и как только светать зачало, я энту дорогу развидела и к ней уж из последней-распоследней силушки рванулася и вышла к ей и вроде бы присела на пенек отдохнуть, а уж что дальше было, не помню ничего: сознание у меня напрочь отшибло, в голове-от помутилося и, видать, меня в омморок качнуло.

Однако ить чрез как-то время очувствовалась я и вижу: лежу я на хорошей кошеве, бараньим тулупом покрытая, невдалеке две лошадки распряженные да стреноженные пасутся и травку щиплют; а почитай что рядом с кошевою костерок небольшой горит, а на ем котелок кипит на рагульке и чтой-то в том котелке побулькивает и так вкусно пахнет, что мне обратно томно стало; и голова-от опять кружиться зачала. Приподнялася я на кошеве и опять-таки вижу: невдалеке от телеги два робятенка бегают и звонко так между собой кричат да не по-нашему, а рядом с имя какой-то молодой мужтина из себя статный, но смугловатый и чернявый, сучья для костерка топором рубит  да за детками приглядывает. А рядом-то, почитай, что у моего изголовья кака-то молодая да шибко красивая женщина сидит, опять-таки смугловатая и волосом чернявая; вся-то, вся серебряными монистами, серьгами, зарукавьями и перстнями богато убранная и одетая хорошо, красиво да не по-нашенски: в рубаху каку-то длинную, штаны, хорошим шитьем вышитые, безрукавку на рыжем лисьем меху и на голове платок-от большой да красивушший до необнакновенности.

Вот я энто все разглядела и, скажу я вам, опять до страсти перепужалася: думаю, можеть, вороги какие-нито и меня с собою в плен заберут али исчо того хуже: смерти обречь намеруются? Однако к женщине пригляделася и вижу: лицо у ей доброе-предоброе и в глазах при взглядах на меня такое видится, что она как бы, жалеючи меня, счас плакать зачнет. И  тут она начнет меня вдруг по животу наглаживать да таково ласково, что дитя как бы все подалось и, чую, играть зачало. И говорит она мне тут не по-нашенски: «Бола, бола бар…», а потом подняла мне голову и из чайничка медного что-то попить дала и лепешечку в медок окунула и знаками заесть повелела.

Тут, чую, случшело мне и села я на кошеве уж сама и, гляжу, мужтина-от ко мне подошел и говорит уж по-русски да только не оченно твердо: «Ай, молодка, молодка! Куды ты идешь да исчо в большой тягости? Так и помереть оченно легко, и кабы ни мы, так ты бы, можеть, к Аллаху ушла. А мы с жаной-от обое-татары и обои с Поволжья в Сибирь правимся и наши родственники сюды перебралися и оченно энти места выхваливают. Ну, мы с жаной моей, Асией-от, подумали и решили тожеть в Сибирю правиться и уж почитай-что на месте были, как жана-то моя тебя увидала, плакать зачала, остановиться меня упросила и тебя-от лечить взялася. Ну я ее и послухал, потому как в своей семейной жизни примету имею: если моя Асия меня об чем-то невступно просит, так то беспременно сполнить требовается, а иначе бед не оберешься. Вот такая-то моя Асия провещательная и умная и за это, и за другое многое я ее шибко люблю и в делах слушаюсь. А меня-то Закир прозывают, поняла? А теперь про себя скажи: как ты, такая молодая, да ладная, да исчо брюхатая в таком-то лютом месте оказалася? Только всю-то, всю правду говори, а я все Асие пересказывать стану, потому как она по-вашему не разумеет; а коли солжешь, так Асия мигом поймет и на твой счет решение примет».

Ну, думаю, ить каких же мне Господь Бог людей послал необнакновенных: и солгать нельзя, и все рассказать никак невозможно, потому как и их, и себя запутаешь, а им-то к чему все мои тайности знать-понимать? Однако скрепила себя и рассказала, что имею хорошего мужа и от него дитятко ношу; и вот случилося так, что я дурным людям доверилась и с ним страсть как сильно расстроилася, да на чужу сторону уехала; а теперь все подлости ворогов-от своих прознавши, обратно к мужу правлюсь да не знаю уж, примет ли он-от меня обратно-то? Я рассказываю, а Закир жане все по своему пересказывает, а она внимательно его слухает да на меня поглядывает, а потом он ей и говорит нечто, смотрю, особливое и мне затем растолковывает: «А я, молодка, попросил Асию, чтоб она твои слова проверила и твою, сталоть, судьбу определила. Счас она все увидит: солгала ты нам, али чистую правду сказала, и уж заодно тебе твою судьбу приоткроет. Такой уж ей дар от ее бабки даден; и завсегда она мне и людям правду говорит».

Ну, смотрю, достала откуда-то Асия платочек маленький и в ем нечто завернуто особливое. Развернула ея на кошеве-то, а там сколько-то штук камешков маленьких; и взяла мою руку, на камешки наложила, а потом своею принакрыла и зачала энти камешки раскладывать и нечто приговаривать и мужу, гляжу, обсказывать. А он смотрит на меня, ей головою согласно кивает, а мне, напротив, укоризненно покачивает и вздыхает, как бы в некое осуждение, а затем, когда она энто все действо покончила и камешки обратно в платочек собрала и попрятала, сказал: «Ах, Аллах велик! Слушай, молодка, что Асия про тебя вызнала и решай, как тебе дальше на свете жить!»

 

         «Ну, так что ж тебе такое особливое татарка выгадала-то?» — Иван Исидорович Матрёшеньку вопрошает.

«А ить рассказала мне Асия-от то, что я и так про себя знала да только вот ко всему в заключение и прибавила: «Строчно, строчно тебе, молодушка, надоть к мужу бечь: он тя любит, ждет, шибко об тебе переживает и все твои-от каверзы дажеть простить готов, ежели ты, конешно, во всех своих винах перед им как следоват покаешься да прощения испросишь. А коли так, надоть тебя маленько в человеческий вид-от произвести: ну, умыть, причесать, переодеть и дак, ежели возможно, по-бабьи приукрасить».

С энтими-то словами, каковые мне Закир растолковал для понятия, зачала меня Асия в надлежащий  бабе облик приводить: вскипятила водицы и всю-то, всю меня, аки дите малое, с головы до ног вытерла и дажеть ноги мне помыла, потому как я из-за брюха низко наклоняться забоялася. Потом косу мне расчесала, каким-то душистым маслом смазала и по-бабьи уложила, а уж опосля на личность каку-то помаду навела и чрез некоторое время ея теплой водой посмыла. И уж потом-от дала мне свою рубаху чистую, какое ни на есть исподнее, головной платок свежий и поверх всего ватную кацавейку приладила и об шерстяных чулках на ноги и чоботах также не забыла.

Ну, словом, нарядила овцу яко молодицу, и сама откель вдруг зеркальце достала и мне кажет: смотри, ладно мол?

Я взглянула на себя и вижу: будто совсем я прежняя, да только вот худая-расхудая, ну, думаю: «А, были бы кости целехоньки, а мясо нарастет».

И тут-то меня Закир и спрашивает: «Ну, молодка, и, куда тебя к мужу везти-то сказывай!»

И вот тут-то сплоховала я опять, Иван Исидорович, и вместо того, чтоб прямо к Вам ехать и, как водится честной бабе, свою судьбу прямо, лицом к лицу встренуть, я вдруг спужалася разделки-то и мужнего суда неизбежимого и зачала за свою родову прятаться.

«А отвезите, — говорю я им, — меня в Забродиху к матушке с батюшкой, я у них како-то время поживу и можеть оне мне с мужем примириться подмогут».

Ну, Закир-от энто выслушал, Асие, гляжу, обсказал и стала она вдруг смурная и гневная и дажеть брови принахмурила. Тут что-то она зачала ему говорить, да горячо эдак, а он мне доносит: «Не годится, — говорит, тебе, молодка,  по родне скитаться, дурной прием тебя ждет и обида великая, незабываемая; а шла б ты, дуреха, прямо к мужу и все свои обстоянья ему высказала. Он тя примет и рассудит как должно, поняла?»

И вот надо бы мне, дуре стоеросовой, энтот совет-от прямо к сердцу принять и изделать точнехонько так, как оне говорили, так нет: уперлась я, как коза блукущая, и затребовала: везите меня к батюшке с матушкой, а коли нет, так и сама с Божьей помощью до их доберуся!»

Ну, делать нечего, посадили меня они-от к кошеву, хлестнул Закир вожжами по лошадкам-от, и поехали мы в Забродиху и всю-то, всю дороженьку Асия на меня жалостно смотрела и дажеть один раз всплакнула из сочувствия. Однако привезли меня к родителевой избе-от, высадили, и Закир-то говорит: «Ну, молодка, не вспоминай нас лихом, а при случае об нас своему мужу расскажи, ибо думаю, что не раз мы с им по жизни встренемся». Сказал так-то и отъехали оне; а я-то давай в ворота стучать-колотить да родову кликать. И вот чую: подошел к им отец и спрашиваее: «Кого Бог несет-то, отвечай-ко!»

Я тут, конечно, сказалася и Христом Богом молю мне како-то время у их пережить, пока я с мужем путем не примирюся, как вдруг, да прям из-за ворот-от запертых люту брань услыхала: «Ах ты, падаль смердящая, преститутка подзаборная! От честного мужа сбежамши, выблядка в подоле принести готовисся, да кто ты такая, сука полоротая, чтоб собой честную семью марать? Али ты не знашь, погань ты непутевая, што у тя сеструха невестится? Да кто ж ее взамуж-то возьмет, коли такая курва проклятущая будет с ей под единой крышей дневать-ночевать? Пошла прочь, не то выйду и дрыном-от из тебя твое отродье повыбью и издохнешь прям на улке-от!»

Ну, услышавши этакое, задрожала я, как скажи лист осиновый, на коленки стала и молю: «Да допустите меня хоть в хлеву одну ноченьку со скотинкой переночевать, а поутру я уж и уйду и никто об энтом и знать не будет…»

А он-то, папаня-то, обратно свое гнет: «Пойди прочь, сука, сказано тебе явственно; али ты уж совсем, приблуда, без понятиев? Нет тебе места здесь и николи не будет, поняла, сука ты, трижды проклятая!»

«Так и не допустил до до дома-то? – Иван Исидорович ахнул, а Кузьмовна побледнела и головой покачала; и обое они разом на полуштоф водки глянули.

«Не допустил-от, — Матрёшенька ответствовала, — и тут-то я, девствительно, баба глупая и несмысленная, наказы Асии спомнила и горько пожалела, что ее не послухалась, а на себя новую беду накликала. Однако делать нечего: поднялась я кое-как с земли-то, а затем побрела за деревню. Иду и слезами умываюся, а тут дождь припустил, да немаленький; глядь, везде раззявилось, мерзко так, холодно; и так на душе тяжело да муторно стало, что опять мне на ум мысля об самоубивстве-то приходить зачала. Ну, иду я, ревмя реву и вдруг слышу за спиной каки-то шаги да больно прыткие и торопливые. Оглянулася, а энто матушка меня догоняет; и ишшо я подумать успела: «Ну, пожалели все-таки, не собака ить, а родное дитя…», как она подошла ко мне вплотную, слюны в рот набрала да прямо что есть силы в лицо мне харкнула, а затем достала из-за пазухи полковриги хлеба черствого и прямо в грязь у моих ног бросила с напутствиями: «Да чтоб ты сдохла, собака, и пущай тебя забеглые псы по кускам раздерут!»

И с таким-от родительским напутствием она развернулася и домой побежала, а я ковригу хлеба подняла, подолом вытерла, закусила и дальше побрела».

Тут уж Иван Исидорович с Кузьмовной, не сговариваясь, налили себе по чарочке, хлебнули, не закусывая, друг на друга взглянули, друг дружке покивали головами и у обоих ажник скулы заходили от великого гнева.

«Да как же ты, бедолоага, до дому-то добрела?» – уж Иван Исидорович прям со слезами в голосе спрашивает.

«А вот так и добрела, — Матрёшенька говорит, — днем от людей таилася, а ночью шла леском да перелесками и, скажу я вам, почитай что два дни я шаландалась и до се не знаю-не ведаю, как я посередь дороги не упала да Богу душу не отдала. Не иначе меня Ангел-хранитель вел да к вам и доставил; и я так думаю, что, ежели все мои скитанья рассмотреть, так энто тожеть чудо необнакновенное. Ну, уж а дальше-то вы все знаете: как дошла, как вы меня встренули и пропасть мне ни за что, ни про что не дали, из дому не выгнали, приважили и сызнова в человеческий облик произвели. Уж и не знаю я, как мне за энто благодарить-то вас, Иван Исидорович и Дарья Кузьмовна; одно только скажу: ежели не будет мне от вас прощения, так хоть за ради деточки, додержите меня до родов, а дальше уж на все воля Ваша. На все я согласная и уж теперя любой суд и любую судьбу свою приму, как тому и быть полагается».

С энтими-то словами Матрёшенька опять сделала попытку пред Иваном Исидоровичем на коленки стать, однако он ее до того не допустил, поднял, прообнял и уж до того в нем сердце разгорелося от великой к ей любви и нестерпимой жалости за все ею перенесенное и испытанное, что хотел он тут же ее к груди прижать, обцеловать как жану свою Богодарованную, и все-то, все ей как есть простить, но однако почувствовал, что Кузьмовна его легонько по плечу ударила, взглянула на него сердито и вдумчиво да вдруг и говорит: «Ай, Ванюшка, пожалей жану-то свою, помоги мне свести ея в горенку и пусть она отдохнет и в себя придет. А по утряночке-то и будем наше дело раскумекивать и решать, что дальше делать-то. Ну, лады?»

И так она энто сурьезно и обстоятельно молвила, что Иван Исидорович ее послухался. Уложили Матрёшеньку, покрестили, доброго сна ей пожелали, а сами вернулися в горницу, сели за стол друг против друга, остатки водочки допили, и тут Кузьмовна Ивану Исидоровичу говорит как печатает.

 

Ну, сидят Иван Исидорович с Кузьмовной за столом друг супротив друга, молчат, да друг на дружку супятся, а затем он бабку с некоторым раздражением в голосе вопрошает: «А почто же Вы, маманя дорогая, меня от жаны моей возлюбленной оторвать вознамерились, когда я ей полное свое прощение и супружескую ласку оказать восхотел? Ась? Я так полагаю, что Вы, маманя, в житействе давным-давно до краев выстарились и по-бабски немало ожесточились и посему про любовь человеческу и понимать напрочь позабыли. Ить оно девствительно так и есть: где в Вашем-то возрастном обстоянии мужичью тоску-от по любимой жане понимать? Да можеть я не токмо ей все-то, все разом простить восхотел, а и более того: как робятенка малого ея на руки взять возжелал, да всю от лица до кончиков пальчиков-от на ножках обцеловать, а обцеловавши, прямо на кровать предоставить, одеяльцем покрыть, вокруг ея-от его обтыкать  да и сесть рядышком, чтоб досыта на ея насмотреться и душеньку свою и горе-горькое разуважить. И от скажите Вы мне, маманя разлюбезная, почто Вы мой горячий супружеский-от порыв разничтожили? Да ить разве Вы не расчувствовали, что у меня вся душа горела и сердце прям наружу из груди торкалося? Ох, и обидно мне счас за себя да за Матрёшу ажник до нутряной скорби! Вот счас напьюся, как последний скот, и посуду бить зачну; и что Вы тогда на энто сказать изволите?»

А Кузьмовна-то, старая проныра, посмотрела на его исподлобья, брови свела, губы в ниточку вытянула, посуровела, с лица прям как черная туча исделалась, да и говорит ему, но без укоризны, а как бы с некоей насчет мужичьей глупости усмешечкой: «Ай, Ванюша, Ванюша, крестьянский сын и хорош купец, да и какой-от ты по душевному делу малоумный! Ну, чисто телок на выгонье: чего исхочешь, к тому-от бежмя бежишь, а того не разумеешь, что всяко-то большое житейско дело, особливо любовное, свою духовную меру и душевный манер имеют; и ежели их нарушить да опять же иссвоевольничать не по-Божески, а по-человечески, то со временем те порывы безразумные новой бедой обернуться могут; и будет та беда еще много горше предбывших.

Ить ты, Ванюша, в простоте своей мужичьей  поди как думаешь, что я оттого тебя-от до Матрёши не допустила, что вашему, вновь обретенному счастью по-бабьи, как паскудная старая ведьма, позавидовала? Ан нет, нет во мне никакошенькой зависти, а есть печаль да большая забота об вас обоих, потому как ближе и роднее тебя да ее у меня никого в жизни нетути. И вот ты кумекай: ладно ли было бы, коли б ты ея разом, без разуменья, по единому душевному порыву простил да все ейные пред тобой провинки без ума, без смысла поснял? Тут я тебе прямо скажу, потому как преотлично бабью натуру знаю: спервоначалу она б обрадовалась без меры и зачала тебе всячески угождать и, как побитая кошка, ластиться. А потом-то, через время некое почала бы потихоньку наглеть и силу над тобой забирать; и ты уж и сам не докумекал бы, как под ейный башмак попал накрепко; и почалась бы у вас жизня самая развеселая.

Начала б она, могет быть, потихоньку от тебя погуливать; а ты сызнова ей все прощать, когда она вдруг каяться зачнет; и так бы вы и жили-поживали; она – бабенка непутевая; а ты – муж дурашный да без твердых мужичьев понятиев, а народ-то, народишко наш оглашенный об вас бы все языки поотбил и со временем в глаза и за глаза иссрамил по-черному.

Неуж ты энтого хочешь? А коли не хочешь, так вот тебе, Ванюша, от меня великий житейский урок: нельзя, ох, нельзя прощать того, кого еще Бог не простил, иначе пеняй тогда на себя и завевай свое новое горе веревочкой. Ить ты раздумать должон, что у ей-то, Матрёши-то, Великие суды Божьи впереди исчо: роды ей вскоре предстоят и, по-моему пониманию, и неким бабьим приметам, коих я немало в жизни навидалася, роды у ей будут ужасть какие трудные; и впереди у ей новая мука-мученическая, кою ей с Божьей помощью снести и вытерпеть полагается.

И вот ты теперь мне скажи-ко, знатный купец да крестьянский сын, имеешь ли ты над ей право духовное со своим любовным прощением-от Суды Божьи опережать, да свой-от житейский закон над Божьей волей устанавливать? А ну, как разродимшись, она гулять от тебя зачнет, как последняя, или ишшо того хуже: родами помрет? Суда Божьего не вынеся?

Нет, говорю тебе, Ваньша, от всей души и сердца своего, как мне Бог положил тебя упредить да остеречь: скрепи сердце свое великой крепостью и живи с ей, как брат с сестрой. И ничего-то, ничегошеньки насчет вашего будущего ей не сули, не обнадеживай бабу попусту и не пробуждай в ей злое бабье своеволие и терпи до родов ея великим терпением; а уж когда разродится, сам поймешь, как вам дальше жить-поживать и какую тебе жану Господь после смертной муки послал. Так ли я говорю, ась? Может ты мне-от нечто особливое возразить намеруешься?»

Посидел Исидорович, помолчал, подумал и вдруг опять-таки как хлопнет себя по коленке и воскричит: «Ай да Кузьмовна, голуба душа, Василиса Премудрая! И в кого ж ты, бабуня, така, право, умная да мудреная?! Да ить ты всю нашу жизню с Мотрей заново обмозговала, до краев поняла и почти что к новым обстояниям предуказывать зачала! И вот опять-таки говорю: «Отчего ты, бабуня, все-то, все видишь и разумеешь, а я сижу подле тебя дурак дураком, и не будь тебя, чую, сызнова бы куролесить зачал!»

Тут Кузьмовна помолчала опять, повздыхала, да и говорит: «А ум-от на такие-то житейские-от тонкости тожеть, Ваньша, не сам по себе возникает, а рождается в человеках от великой скорби, от страданий немереных; и потому в Писании сказано, что во многом знании печали много, как я уж тебе единожды говаривала; и потому  тот, кто печалью да скорбью живет, умом прибывает; да от только ум энтот горек как самая горькая хина; и чужих он целит, а тому человеку, коий его в житействе приобрел, порой нестерпимо на человеческие дела смотреть быват: суета, все суета, духа томленье и житейска пагуба. Но, однако, ты энтими вопросами себя не беспокой попусту; живи как живется, но при всем том хоть с неким разумением».

Сказавши это, хотела было Кузьмовна из-за стола встать и долгий разговор с хозяином напрочь покончить, как вдруг опять села и и промолвила нечто, оченно для ее важнейшее.

«А вот, что касательно того, что я выстарилась и про любовь человеческую уж ничего не разумею; так тут ты, Ваньша, совсем неправ; и в суждении энтом твоем, неразумном, для меня немалая обида кроется; однако я ея тебе прощаю окончательно. Что с тебя возьмешь: душа ты простая и немудреная; и где ж тебе душевные тонкости знать – понимать? Так вот: Ванюша, любовь человечья, великая над всем в мире властвует и только Единому Богу подчиняется. И оттого-то нет над ей ни смерти, ни старости, ни забвения, ни болести, ни скорби, ни горести, а есть Тот, Кем она на свет вызвана и Кто ее в жизнь пустил. Ты, может, думаешь, что я свою любовь великую уж забыла давно, коли старым стара изделалась? Так вот нет же: кажный Божий день, я свово Федьшу споминаю и, быват, как живого, рядом с собой вижу и дажеть как бы голос его слышу. И знаю, твердо знаю: при такой моей любви к мужу моему не страшны мне ни ни ковы адские, ни людская бестолочь, ни смерть самая, потому как энта любовь меня словно броней одевает, уму-разуму учит и по жизни ведет. Понял теперь: старым стара я, али молодым молода, ась?»

«Ох, понял, бабуня дорогая, прости меня, дурака, на худом слове, — ответствовал Иван Исидорович и, крепко обняв и поцеловав Кузьмовну, отпустил ее к Матрёшеньке.

А уж затем, выпив напоследок стаканчик очищенной, улегся спать в передней на лавке с мыслью: «И что-то мне новый день принесет? Ох, не дай Бог, новых обстояниев-то?»

И ведь как помыслил, так и сбываться начало.

Оставить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.